Модест Колеров: «Любая наличная власть хуже идеи государства. Андрей Тесля

Подписаться
Вступай в сообщество «outmall.ru»!
ВКонтакте:

В советском историческом каноне, во многом наследовавшем традициям либеральной и народнической досоветской историографии, был особый разряд литературы – про "революционеров-исследователей Сибири", об их культурной, научной и просветительской работе. Этого рода тексты представляли своего рода биографии post mortem – истинная биография революционера, разумеется, относилась к годам его борьбы, обычно – очень недолгим. Но если он не погибал на эшафоте, а после более или менее длительного заключения оказывался в ссылке, то начиналась вторая часть его существования.

Основной вопрос, преследовавший не только историков, но и самих героев – от которых первые его и унаследовали, – заключался в том, насколько верными своим революционным идеалам они оставались в ссылке, в последующей отпущенной им жизни, и где граница компромисса с условиями существования; насколько возможно было, не отрекаясь от своих идеалов, не изменяя себе, вести "мирную работу". Но особенностью советской историографии, как она сложилась с 1930-х годов, было то, что все революционное движение толковалось в перспективе октября 1917 г. и победившей партии – тем, кто застал или листал на досуге тексты этих лет, памятны характеристики "приближения", "недооценки", "ошибок" и т.п., чем наделялись предшественники большевиков. История народничества 1870–80-х годов оказывалась не только намертво заключена в жесткие рамки, но и оказывалась глуха к биографическому, поскольку конкретное при сколько-нибудь внимательном рассмотрении сразу же ставило под вопрос общую рамку. И столь же объяснимо, что для первых постсоветских десятилетий биографии народников и народовольцев были мало кому интересны – они казались одновременно и знакомы по советскому канону, в отличие от их либеральных или консервативных современников, и в то же время вместе с ним сданы в архив.

Но все меняется – в последние годы различные варианты русского не-коммунистического социализма, радикализма, анархизма и т.п. движений привлекают все больший интерес – оказывается, перед нами не менее незнакомая, неизученная земля, чем, к примеру, история консервативных публицистов. Впрочем, не всегда одно противостоит другому – так, в 2011 г. А.В. Репников и О.А. Милевский выпустили подробную биографию Льва Тихомирова, по словам авторов, прожившего "две жизни", теоретика "Народной воли" и автора "Монархической государственности". В этом году О.А. Милевский, теперь в сотрудничестве с А.Б. Панченко, издал первую подробную биографию другого революционера 1870-х – Дмитрия Клеменца.

Биография Клеменца (1848–1914) увлекательна хотя бы тем, что позволяет воочию увидеть сложность и переплетенность множества нитей русской истории XIX века. Он был одним из создателей "Земли и воли", первым редактором "Народной воли", ему же довелось стать одним из организаторов Этнографического отдела Русского музея императора Александра III, дослужиться до генеральского чина – и это при том, что между этими эпизодами было и заключение, и ссылка в Сибирь, а затем, уже по освобождении, многолетняя работа в Иркутске, экспедиции в Монголию, Якутию и т.д. Его биография не только вмещает почти несопоставимое, но и – через семейную историю – уходит уже в советские времена: на его племяннице, дочери брата (у самого Клеменца детей не было), женится, уже после смерти Клеменца, Сергей Ольденбург, с которым его связывали самые близкие отношения – непременный секретарь Академии наук, посредник между Академией и советской властью в 1920-е годы.

Однозначность истории обретается лишь при рассмотрении с высоты, когда лиц не видно, – тогда как жизнь конкретного человека тем и любопытна, что не укладывается ни в одну простую схему

Случай Клеменца характерен в том плане, что он, собственно, и становится исследователем – большим ученым, много сделавшим для мировой науки – именно в Сибири. Попав в ссылку, он стремится к двум простым вещам – во-первых, найти средства к существованию, а во-вторых, заниматься тем, что имеет смысл и значение в его собственных глазах. Для понимания ситуации важно, что ссыльным, особенно после ужесточений, введенных в первые годы правления Александра III, не было возможности зарабатывать преподавательским трудом, практически невозможно было и пристроиться в какие-либо казенные заведения. И вместе с тем в Сибири остро не хватало квалифицированных сотрудников, тех, кто мог не только осуществлять какие-либо самостоятельные научные проекты, но и быть подходящим местным контрагентом для центральных институций. То, что вокруг местных отделений Русского географического общества складывалась среда из "неблагополучных" с политической точки зрения лиц – связано не столько с особым либерализмом Общества, а с тем, что ему не особенно было из кого выбирать. Восточно-сибирский отдел РГО, располагавшийся в Иркутске, не только во многом состоял из таких лиц, но и руководился ими – имперский центр, заинтересованный в получении информации об окраинах, был вынужден опираться на них, но, в свою очередь, эта деятельность оказывалась тем, где убеждения и представления о своем долге для ссыльных не расходились с имперской политикой.

Именно в последнем отношении биография Клеменца представляет особенный интерес, позволяя видеть не только напряжения, но и совпадения с имперской политикой. Так, одним из вопросов, пребывающих в фокусе внимания Клеменца с конца 1880-х, – потенциальная угроза со стороны Китая и вопрос о том, насколько возможно привлечь на свою сторону народы пограничья – примечательно, что если Пржевальский мыслит ситуацию скорее в рамках экспансии, в том числе и с превентивной целью, дабы воспользоваться текущим ослаблением Китая, то для Клеменца вопрос определяется логикой обороны. В отличие от сибирских областников, с которыми он был близок (в частности, в Иркутск он перебрался во многом по инициативе Григория Потанина), Клеменц остается в Сибири "приезжим", пусть и не по своей воле – местное население для него и предмет описания, и потенциального управленческого воздействия, но вместе с тем, благодаря народнической оптике, нечто, обладающее "собственной жизнью". В этом аспекте Клеменц примечателен, как восприимчивый к двум языкам одновременно и стремящийся найти между ними компромисс – местных жителей, разнородность которых он видит и которую стремится понять, не воспринимая их как некий безличный объект воздействия, и вместе с тем – логику и язык центрального управления.

Жизнь Клеменца в изложении его новейших биографов примечательна тем, что не образует разрыва на "до" и "после": он как революционер и он же как ссыльный и ученый не противостоят друг другу. Авторы подчеркивают многообразие интересов, акцентов в его жизни 1870-х годов – того, из чего выстраивается русское народничество, переходящее через кружок чайковцев к "Земле и воле": революционность, радикализм – во многом особенность ситуации, момента, не вытекающие из доктрины, – и это образует логику перехода к последующей деятельности Клеменца уже в Сибири и Петербурге. Интерес к конкретному, частному позволяет увидеть реальность, далекую от однозначности, – многообразие вариантов, из которых осуществиться суждено лишь одному. Так, Клеменца, арестованного в 1879 г., ждал смертный приговор – но история любит парадоксы, и террор 1880–1881 гг., а в особенности гибель Александра II 1 марта 1881 г. все изменили – теперь преступления, в которых его обвиняли, казались не столь значительными – и он отправился в ссылку, административным порядком, не подвергаясь официальному суду, дабы избежать ненужной огласки и тем самым не содействовать радикальным настроениям. Однозначность истории обретается лишь при рассмотрении с высоты, когда лиц не видно, – тогда как жизнь конкретного человека тем и любопытна, что не укладывается ни в одну простую схему, являя для кого счастливую, как в случае Клеменца, а для кого – трагическую иронию.

Милевский О.А., Панченко А.Б. "Беспокойный Клеменц": Опыт интеллектуальной биографии. – М.: Политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2017. – 695 с.

Андрей Тесля – хабаровский историк и философ

XIX век был веком историзма, который для нас нынешних выглядит зачастую вполне анахронистично, с попыткой найти «исток» своей истории, момент начала, который бы предопределял дальнейшее, и вглядываясь в который можно наилучшим образом понять современность. Прошлое здесь выступало в двоякой роли – в качестве того, что определяет нас и в то же время чему мы можем изменить, сознательно или по невежеству, от непонимания, недостаточного осознания своего прошлого. Осознание истории тем самым должно было вернуть сознающего самому себе – ему надлежало узнать, кто он есть, и тем самым измениться.

В шестом «Философическом письме» (1829) Чаадаев писал:

«Вы уже наверное заметили, сударыня, что современное направление человеческого разума явно стремится облечь всякое знание в историческую форму. Размышляя о философских основах исторической мысли, нельзя не заметить, что она призвана подняться в наши дни на неизмеримо большую высоту, чем та, на которой она стояла до сих пор. В настоящее время разум, можно сказать, только и находит удовлетворение в истории; он постоянно обращается к прошедшему времени и в поисках новых возможностей выводит их исключительно из воспоминаний, из обзора пройденного пути, из изучениях тех сил, которые направили и определи его движение в продолжение веков».

Для русской мысли споры о прошлом и о месте России в мировой истории были непосредственно обращены к современности – разместить себя в истории означало для XIX века, как во многом и для нас сегодняшних, определить положение в мире, оправдать одни надежды и отбросить иные, предаться отчаянию или воодушевиться масштабностью перспективы. Определяемое настоящим моментом, интерпретация прошлого возвратным образом дает нам понимание современности, а исходя из него мы действуем, т. е. совершаем поступки, направленные в будущее, и, следовательно, независимо от того, насколько верным или нет было наше понимание прошлого, оно оказывается реальным по своим последствиям.

Интерес к прошлым спорам в истории русской мысли определяется не столько их кажущейся «непреходящей актуальностью», сколько тем обстоятельством, что мы по сей день говорим во многом посредством интеллектуального словаря, что возникает в ту эпоху, используем противопоставления, определившиеся тогда, и, встречаясь с ними в прошлом, испытываем «радость узнавания», которая нередко оказывается лишь следствием ложного отождествления.

Кажущаяся актуальность полемики прошлого связана с тем, что мы раз за разом изымаем тексты прошлого из их контекста – так, «западники» и «славянофилы» начинают встречаться далеко за пределами споров в московских гостиных и на страницах «Отечественных записок» и «Москвитянина», оказываясь вневременными понятиями; одинаково употребимыми и применительно к 1840-м; и к 1890-м; и к советским спорам 1960-х; «азиатская деспотия» или «восточные нравы» с тем же успехом начинают встречаться хоть в XX в. до Р.Х.; хоть в XX в. от Р.Х. Соблазн наделять историю функцией прояснения смыслов современности приводит к тому что сами исторические отсылки оказываются вневременными – история в этом случае берет на себя роль философии; в результате оказываясь несостоятельной ни как история; ни как философия.

Напротив; если говорить об актуальности подлинной; то она состоит в первую очередь в восстановлении интеллектуальной генеалогии – идеи; образы; символы; которые представляются в первом приближении «самой собой разумеющимися»; едва ли не «вечными»; раскрываются в момент их возникновения; когда они являются еще только наметками, попытками разметить пока еще неописанную «пустыню реальности». О заслуженно знаменитой книге о. Георгия Флоровского «Пути русского богословия» (1938) Николай Бердяев отозвался; что точнее ее было бы назвать «Беспутство русской мысли» – исторический разбор все приводил к тому что думали не так; не о том; не в той последовательности или вообще без оной. Но даже если мы согласимся вдруг со столь печальной оценкой; и в этом случае обращение к истории не будет бесплодным; ведь дело не только в вердикте; но и в понимании логики споров прошлого: «в его безумье есть система». Впрочем; сами мы так не думаем – разочарование есть обычно следствие предшествующего очарования; чрезмерных надежд; ожидания найти ответы на «последние вопросы». Но; как писал Карамзин (1815); «всякая История; даже и неискусно писанная; бывает приятна; как говорит Плиний; тем более отечественная. […] Пусть Греки, Римляне пленяют воображение: они принадлежат к семейству рода человеческого, и нам не чужие по своим добродетелям и слабостям, славе и бедствиям; но имя Русское имеет для нас особенную прелесть […]».

В серии «Перекрестья русской мысли» планируется выход избранных текстов русских и российских философов, историков и публицистов, имеющих определяющее значение для выработки языка, определения понятий и формирования существующих по сей день образов, посредством которых мы осмысляем и представляем себе Россию/Российскую империю и ее место в мире. В числе авторов, чьи тексты войдут в серию, будут и общеизвестные фигуры, такие как B. Г. Белинский, А. И. Герцен, H. М. Карамзин, М. П. Катков, А. С. Хомяков, П. Я. Чаадаев, так и менее известные сейчас, но без знакомства с которыми история русской общественной мысли XIX века явно неполна – М. П. Драгоманов, C. Н. Сыромятников, Б. Н. Чичерин и другие. Задачей данной серии является представить основные вехи в истории дебатов о русском прошлом и настоящем XIX века – золотом веке русской культуры – без идеологического выпрямления и вчитывания в тексты прошлого сиюминутной проблематики современности. По нашему глубокому убеждению, знакомство с историей русских общественных дебатов позапрошлого столетия без стремления непосредственно перенести их в современность – гораздо более актуальная задача, чем попытка использовать эти тексты прошлого в качестве готового идеологического арсенала.

Александр Герцен: первый опыт синтеза западничества и славянофильства

На Герцене как на даровитом искреннем человеке видна эволюция передового человека. Он поехал на Запад, думая, что там найдет лучшие формы. Там перед его глазами прошли революции, и у него появилось разочарование в западном строе и особенная любовь и надежда на русский народ.

Для советских интеллектуалов на протяжении десятилетий А.И. Герцен (1812–1870) был одной из немногих официально разрешенных «отдушин» – при всех колебаниях курса в отношении интерпретации конкретных фигур, при постоянном пересмотре пантеона, выдвижении одних и исключении других , его место было обеспечено благодаря во многом случайной статье В.И. Ленина , написанной к столетней годовщине со дня его рождения, в 1912 г. Он был тем, кто входил в генеалогию праотцов русской революции, вместе с декабристами числясь в ряду «дворянских, помещичьих революционеров первой половины прошлого века». И, как и декабристы, для советского мира он был узаконенным выходом в иной мир – мир дворянского быта, иных, далеких от «революционной этики», представлений о должном, иных способов жить с собой и с другими.

Андрей Тесля: За последний год у вас вышли три книги, так или иначе связанные со сталинской эпохой, - «Социализм в одной стране», «Сталин. От Фихте к Берия. Очерки по истории языка сталинского коммунизма» и «Тоталитаризм. Русская программа для западной доктрины». Вы неоднократно говорили, что это - часть итогов растянувшегося на двадцатилетие изучения сталинизма.

Но в 1990-е вы приобрели репутацию выдающегося исследователя русской мысли начала XX столетия, ваша монография «Не мир, но меч» (1996), посвященная истории русских идейных сборников от «Проблем идеализма» 1902 года до «Вех», вышедших в 1909 году, стала классической и необходимой в арсенале любого исследователя интеллектуальной истории этого периода. Аналогично - основанная вами в 1997 году серия «Исследования по истории русской мысли», продолжающаяся по сей день, стала одним из авторитетнейших изданий по истории русской философии конца XIX - первой половины XX века, причем преимущественно фокусируясь на персоналиях, относимых к истории т.н. русского религиозного ренессанса, и на первом поколении добровольных или вынужденных эмигрантов из России после Гражданской войны.

Чем вызвано подобное долговременное смещение центра исследовательского внимания? Почему интеллектуальная история сталинизма оказалась приоритетной перед вопросами, гораздо более вам, насколько я могу судить, созвучными?

Модест Колеров: Исследование Сталина стало для меня своеобразным «долгом историка» после того, как, будучи сотрудником Государственного архива РФ, я по службе стал ответственным редактором каталога «Особой папки» Л.П. Берии (и автором предисловия к нему), который помещал на карту институциональной истории России и СССР НКВД-МВД как ведомство и принудительный труд как одну из его сфер ответственности. Мне много помог мой личный опыт изучения старой России, и я счел себя обязанным написать книгу о месте принудительного труда в экономике СССР. Здесь я счел себя профессионально обязанным описать его исторические и доктринальные предпосылки хотя бы в рамках предисловия, где уже в моих руках была некоторая «естественная монополия», прежние и параллельные занятия историей русского марксизма и трансмарксизма в его развитии и контексте. Их я и стал применять к сочинению предисловия, в итоге выросшего в 50 печатных листов, которые вылились в отдельные теперь книги. Такое соединение идейной истории России и истории государственных институтов СССР я считаю счастливой случайностью для нашей науки. Оно оказалось полезным, ибо говорит о реально едином их ландшафте.

Издание книжного магазина "Циолковский", 2017

Тесля: Одним из распространенных упреков в адрес ваших последних работ служит обвинение в том, что, представляя «сталинский коммунизм» логической частью западного модерна, вы не только объясняете его, но и представляете своего рода исторической неизбежностью и тем самым оправдываете. Снимая последнюю часть упрека, хочу уточнить - в какой степени действительно вы склонны рассматривать развитие советской системы в 1920-х - 1930-х не только как подчиненное внутренней логике, но и как неизбежное?

Колеров: Более всего это партийные упреки тех, кто не имеет достаточно мужества видеть весь ужас нашей истории. Тот, кто читал мои книги, не может сказать, что я оправдываю Сталина, - просто потому, что я не адвокат его и не поклонник. Но я действительно не вижу общемодерной, общеколониальной, общеисторической альтернативы сталинскому рабству в середине ХХ века. Осознать это мне, воспитанному в антисталинском и даже антикоммунистическом духе, стоило большого душевного труда. Из этого осознания и вытекает мое нынешнее понимание, что в истории гораздо больше смертей народов и государств, чем их линейного пути к высотам прогресса.

Прямо же отвечая на ваш вопрос, скажу, что большевики пришли к власти исходя из внутренне понятной и мотивированной их собственной картины мира, а превратилась их власть в сталинскую - исходя из непрошибаемой реальности мира, с которой они неизбежно столкнулись. В этом мире не было никакого управляемого интернационализма, а были только железные челюсти империализма и колониализма, в нем не было места и шанса для России вообще, кроме как стать одной из этих великих держав, к чему большевики были доктринально не готовы, а Сталин оказался исторически готов и способен. То есть не внешняя ленинско-троцкистская логика интернационализма проиграла внутреннему сталинскому этатизму, а внутренняя провинциальная игра большевиков в мифический интернационализм проиграла сталинской воле к власти в одной стране , единственной перспективе, которую ей открывал «интернационализм» реальный.

Модест Колеров, 2017

Тесля: «Социализм в одной стране» говорит об идеократии, но трактует преемственно стоящие перед империей задачи - в первую очередь, проблему сохранения или восстановления своего статуса или скатывания к периферийному, полуколониальному положению. В этом плане правомерно ли утверждать, что логика политического целого является преобладающей? Ведь традиционное возражение обычно звучит в том ключе, что речь идет о благе индивидов - и если цена, заплаченная за место в мировом целом, слишком велика, то благом был бы более скромный выбор. Что для вас означает и насколько оправданна подобная дискуссия о «цене»?

Колеров: Благо личности - высшая ценность , нормативный измеритель. Не более. А реальность состоит в том, что - вне пещеры, в мире-в-трусах - государство является единственным гарантом и создателем общественной свободы. Потому логика и ценность целого безусловно доминирует среди факторов выживания любого реального государства. Для России достойное место в мире было и остается равным государственному выживанию. Да, цена бывает чрезмерна. В таком случае народ и государство проигрывают и не выживают. У них - несмотря на апелляции к ценностям - просто нет выбора: они либо живут дальше, либо нет. Сам разговор теперь о том, что жертвы России и СССР были чрезмерны, не имеет исторического смысла - и ведут его в России (или после России) те, кто сам живет (или жил) исключительно потому, что страна принесла эти чрезмерные жертвы и осталась жива. При этом ясно, что речь не об оправданности или неоправданности параноидального Большого террора: он воистину параноидален, неуправляем и кратно больше даже изначально кровавых планов. Речь в принципе о безальтернативности мобилизационной практики военного и предвоенного, колониального и империалистического модерна, который в России/СССР не был уникален. В этом историческом времени бессмысленно помещать Россию в один ряд с Англией, ей место - рядом с Британской Индией со всеми вытекающими из этого последствиями.

Тесля: В «Сталине» вы останавливаетесь на рассмотрении ряда аспектов советской национальной политики и ее эволюции. В какой мере советский опыт «империи национальностей» вам представляется успешным - или же он видится вам как единственно возможный способ пересборки империи в условиях первых десятилетий XX века?

Колеров: Пересборка империи в рамках СССР на основе советских национальных государств была исполнением общего задания европейского XIX века, и они ничем принципиально не отличались от созданных победителями в Первой мировой войне «лимитрофов» в Европе и протекторатов в Азии. Об этом - мое следующее сочинение, оно уже издано и войдет также в состав новой книги о сталинизме. Я не могу судить об успешности европейского национализма: он служил справедливости, но породил фашизм. Не могу также судить об успешности советского национального строительства: оно тоже служило справедливости, но уничтожило СССР и на его обломках построило массу этнократий разной степени варварства, которые завтра либо естественно вымрут, либо утонут в крови.

Издание книжного магазина "Циолковский", 2018

Тесля: Ваши последние работы, в особенности объемный «Сталин», посвящены, в первую очередь, истории языка, тому, как формируется и в силу какой логики развивается «язык сталинского коммунизма». Как вы оцениваете свою позицию по отношению к истории понятий - правомерно ли рассматривать ваши работы в рамках этого исследовательского направления и в какой мере вы разделяете методологические установки Скиннера или Козеллека?

Колеров: В исследовании исторического языка я ученик и не мню себя даже ремесленником, достигшим виртуозности во владении инструментом. Скиннер для моей задачи слишком прост, а Козеллека я бы штудировал больше. Но я больше не вернусь к теме исторического ландшафта как исторического языка , я лишь продолжу ее в двух новых прикладных штудиях о сталинизме.

Тесля: Ваши работы воспринимаются зачастую как преимущественно актуальные высказывания, обращенные к текущему моменту, - в какой степени, на ваш взгляд, это верно? В какой степени вы рассматриваете исторические исследования как способ говорить о современном?

Колеров: Нет, не рассматриваю. И если они так воспринимаются, то мне очень жаль, в том числе - таких воспринимателей. В чем состоит «актуальное высказывание», например, моих архивных публикаций переписки великих? Ясно, что в любом исследовании велика доля актуальной публицистики или актуальных ценностей, но исследование без «сухого остатка» науки - просто мусор.

Тесля: Описывая и анализируя интеллектуальную жизнь прошлого, вы постоянно говорите о борьбе и противостоянии - эта ситуация, на ваш взгляд, во многом обусловлена временем или логика борьбы является сквозной, основной во всех делах человеческих?

Колеров: Оба главных периода моего исследовательского интереса - русская мысль конца XIX - начала XX века и сталинский СССР - это периоды острой борьбы, революций и войн. Изучать благодатный «золотой век» мне не суждено, да и неинтересно. В юности, когда я выбрал первый свой предмет, у меня, как у многих из нас, была, конечно, презумпция того, что культура начала XX века - недостижимая утраченная вершина. Но с тех пор я много потратил перьев, чтобы описать, насколько на деле была пронизана эта вершина социализмом. И в этом смысле Серебряный век и Сталин - родные братья.

Что же до личной философии, то да, без борьбы человеческая жизнь - ноль.

Тесля: Не так давно под вашей редакцией вышла книга Николая Устрялова «Национал-большевизм». В обширном предисловии вы не только останавливаетесь на интеллектуальных перипетиях, но и говорите очень сильно о судьбе и выборе Устрялова, о том, что он с готовностью принес жертву, но она оказалась «жертвой не государству, а власти, которая не гарантировала и не собиралась гарантировать жертвователю оправданности жертвы и следования государственным интересам». Насколько можно выбрать между этими сторонами жертвы - или, иначе говоря, что в этом случае - добросовестная ошибка или ситуация, в которой нет возможности пожертвовать государству, не пожертвовав одновременно наличной власти?

Колеров: Исторического выбора здесь нет. Государство, несмотря ни на что, остается «холодным чудовищем». Но государство твоей страны в тех наличных условиях - единственное средство выживания твоего народа. Можно пожертвовать собой, можно квакать из эмиграции, можно стать предателем и служить врагу твоего народа. В конечном счете от этого в жизни государства и народа ничего не изменится, но в каждую конкретную историческую секунду именно личные поступки создают этот конечный счет. Бывают и поступки внутри власти. Но это не исторический, а непредсказуемый по историческому весу моральный выбор. Любая наличная власть хуже идеи государства. Потому и не стоит возлагать на нее слишком много надежд. Держа здоровую дистанцию по отношению к власти, можно быть трезвым государственником. Но Устрялов не хотел дистанции, он хотел власти, и потому его выбор был прост: идти к власти на казнь, чтобы ею оплатить свои слова, или нет. Сделанное Устряловым в интеллектуальной сфере уже не требовало его самоубийства. Но он решил иначе.

Тесля: В своих работах, опубликованных в последнее время, вы, предметно занимаясь историей идей и историей понятий, обращаетесь во многом к индивидуальным судьбам. Делая краткие замечания или более или менее развернутые суждения, вы, мне кажется, следите за человеческой доброкачественностью лица. Важно не только «что говорится», но и «кто говорит».

В связи с этим - кто для вас выступает наиболее человечески интересным из тех персонажей, кем вы предметно занимаетесь? И вместе с тем из тех, чьи жизни выступают в качестве должным образом прожитых, - кто и благодаря чему сумел выдержать урок?

Колеров: Я все больше присягаю Семену Людвиговичу Франку и все меньше - Петру Бернгардовичу Струве. Первый выдержал испытание, а второй - нет. При этом важно, что Франк готов был остаться в Советской России и здесь умереть, а Струве готов был уничтожить Советскую Россию вооруженным путем и - вероятно - в итоге сойти с ума. Мне очень дорого наследие Павла Ивановича Новгородцева. Я, с молодости восхищенный Тихомировым, с годами все больше открываю для себя Плеханова. Я счастлив присутствовать при том, как быстро на наших глазах превращается в национального гения Василий Васильевич Розанов. В советское время пошедший на службу к большевикам Брюсов и смирившийся с ними Блок невольно совершили культурно-исторический подвиг: благодаря их лоялизму для советского режима и, следовательно, для всех нас, советских людей, был спасен и оправдан почти весь Серебряный век. Розанов же кратно сложнее - он еще послужит нашей национальной культуре своей сложностью и полифонией. Он один сможет держать на плаву пару гуманитарных наук, как некогда издаваемое советское Полное собрание сочинений Достоевского дало жизнь советским же научным сборникам «Достоевский: материалы и исследования».

А в общем, судить великих нехорошо: нам всем еще предстоит много неприятных уроков, и вот тогда мы увидим - кто квакающий клоун, а кто самоубийца.

Архив новейшей истории России. Том IV: «Особая папка» Л.П. Берии. Из материалов Секретариата НКВД-МВД СССР 1946-1949 гг. Каталог документов / Ответственный редактор М.А. Колеров. - М., 1996. 681 с.

← Вернуться

×
Вступай в сообщество «outmall.ru»!
ВКонтакте:
Я уже подписан на сообщество «outmall.ru»